Оглавление
- «Отчет о виденном, слышанном и прочитанном»
- Дневник писателя. 1873
- Вступление
- Старые люди
- Среда
- Влас[20]
- По поводу выставки
- Мечты и грезы
- Нечто о вранье
- Одна из современных фальшей
- Дневник писателя. 1876
- Январь. Вместо предисловия. О Большой и Малой Медведицах, о молитве великого Гёте и вообще о дурных привычках
- Будущий роман. Опять «случайное семейство»
- Елка в клубе художников. Дети мыслящие и дети облегчаемые. «Обжорливая младость». Вуйки. Толкающиеся подростки. Поторопившийся московский капитан
- Золотой век в кармане
- Мальчик с ручкой
- Колония малолетних преступников. Мрачные особи людей. Переделка порочных душ в непорочные. Средства к тому, признанные наилучшими. Маленькие и дерзкие друзья человечества
- Российское общество покровительства животным. Фельдъегерь. Зелено-вино. Зуд разврата и воробьев. С конца или с начала?
- Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти
- Февраль. О том, что все мы хорошие люди. Сходство русского общества с маршалом Мак-Магоном1
- О любви к народу. Необходимый контракт с народом
- Мужик марей
- По поводу дела Кронеберга
- Нечто об адвокатах вообще. Мои наивные и необразованные предположения. Нечто о талантах вообще и в особенности
- Речь г-на Спасовича. Ловкие приемы
- Ягодки
- Геркулесовы столпы[100]
- Семья и наши святыни. Заключительное словцо об одной юной школе
- Март. Верна ли мысль, что «пусть лучше идеалы будут дурны, да действительность хороша»?
- «Обособление»
- Дон Карлос[105] и сэр Уаткин[106]. Опять признаки «Начала конца»
- Лорд Редсток[113]
- Словцо об отчете ученой комиссии. О спиритических явлениях
- Единичные явления
- Апрель. Идеалы растительной стоячей жизни. Кулаки и мироеды. Высшие господа, подгоняющие Россию
- Культурные типики. Повредившиеся люди
- Сбивчивость и неточность спорных пунктов
- Парадоксалист
- Опять только одно словцо о спиритизме
- Май. Из частного письма
- Областное новое слово
- Суд и г-жа Каирова
- Г-н защитник и Каирова
- Г-н защитник и Великанова
- Нечто об одном здании. Соответственные мысли
- Одна несоответственная идея
- Несомненный демократизм. Женщины
- Июнь. Мой парадокс
- Вывод из парадокса
- Восточный вопрос
- Опять о женщинах
- Июль – август. Выезд за границу. Нечто о русских в вагонах
- Нечто о петербургском баден-баденстве
- Идеалисты-циники
- Постыдно ли быть идеалистом?
- Немцы и труд. Непостижимые фокусы. Об остроумии
- Русский или французский язык?
- На каком языке говорить отцу отечества?
- Воды или хороший тон?
- Один из облагодетельствованных современной женщиной
- Детские секреты
- Земля и дети
- Оригинальное для россии лето
- Post scriptum
- Октябрь. Простое, но мудреное дело
- Несколько заметок о простоте и упрощенности
- Два самоубийства
- Приговор
- Лучшие люди
- О том же
- Декабрь. Опять о простом, но мудреном деле
- Запоздавшее нравоучение
- Голословные утверждения
- Кое-что о молодежи
- О самоубийстве и о высокомерии
- Анекдот из детской жизни
- Дневник писателя. 1877
- Январь. Фома Данилов, замученный русский герой
- Примирительная мечта вне науки
- Мы в Европе лишь стрюцкие[228]
- Старина о «петрашевцах»
- Русская сатира. «Новь». «Последние песни». Старые воспоминания
- Именинник
- Февраль. Самозванные пророки и хромые бочары, продолжающие делать луну в Гороховой.[238] Один из неизвестнейших русских великих людей
- Доморощенные великаны и приниженный сын «кучи». Анекдот о содранной со спины коже. Высшие интересы цивилизации, и «да будут они прокляты, если их надо покупать такою ценой!»
- О сдирании кож вообще, разные аберрации в частности ненависть к авторитету при лакействе мысли
- Меттернихи и Дон-Кихоты
- Один из главнейших современных вопросов
- «Злоба дня»
- Злоба дня в Европе
- Русское решение вопроса
- Апрель – июнь. Освобождение подсудимой Корниловой
- Об анонимных ругательных письмах
- План обличительной повести из современной жизни
- Прежние земледельцы – будущие дипломаты
- Июль – август. Разговор мой с одним московским знакомым. Заметка по поводу новой книжки
- Жажда слухов и того, что «скрывают». Слово «скрывают» может иметь будущность, а потому и надобно принять меры заранее. Опять о случайном семействе
- Дело родителей Джунковских с родными детьми
- Фантастическая речь председателя суда
- Восьмая часть «Анны Карениной»
- Признания славянофила
- «Анна Каренина» как факт особого значения
- Сентябрь – октябрь. Ложь ложью спасается
- Легкий намек на будущего интеллигентного русского человека. Несомненный удел будущей русской женщины
- Самоубийство Гартунга и всегдашний вопрос наш: кто виноват?
- Русский джентльмен. Джентльмену нельзя не остаться до конца джентльменом
- Ложь на ложь дает правду. Правда ли это?
- Декабрь. Смерть Некрасова о том, что сказано было на его могиле
- Пушкин, Лермонтов и Некрасов
- Поэт и гражданин. Общие толки о Некрасове как о человеке
- Свидетель в пользу Некрасова
- Дневник писателя. 1880
- Объяснительное слово по поводу печатаемой ниже речи о Пушкине
- Пушкин. (очерк). Произнесено 8 июня в заседании Общества любителей российской словесности
- О сборнике
Мужик марей
Но все эти professions de foi,86 я думаю, очень скучно читать, а потому расскажу один анекдот, впрочем, даже и не анекдот; так, одно лишь далекое воспоминание, которое мне почему-то очень хочется рассказать именно здесь и теперь, в заключение нашего трактата о народе. Мне было тогда всего лишь девять лет от роду… но нет, лучше я начну с того, когда мне было двадцать девять лет от роду.
Был второй день светлого праздника. В воздухе было тепло, небо голубое, солнце высокое, «теплое», яркое, но в душе моей было очень мрачно. Я скитался за казармами, смотрел, отсчитывая их, на пали крепкого острожного тына, но и считать мне их не хотелось, хотя было в привычку. Другой уже день по острогу «шел праздник»; каторжных на работу не выводили, пьяных было множество, ругательства, ссоры начинались поминутно во всех углах. Безобразные, гадкие песни, майданы87 с картежной игрой под нарами, несколько уже избитых до полусмерти каторжных, за особое буйство, собственным судом товарищей и прикрытых на нарах тулупами, пока оживут и очнутся; несколько раз уже обнажавшиеся ножи, – все это, в два дня праздника, до болезни истерзало меня. Да и никогда не мог я вынести без отвращения пьяного народного разгула, а тут, в этом месте, особенно. В эти дни даже начальство в острог не заглядывало, не делало обысков, не искало вина, понимая, что надо же дать погулять, раз в год, даже и этим отверженцам и что иначе было бы хуже. Наконец в сердце моем загорелась злоба. Мне встретился поляк М-цкий, из политических; он мрачно посмотрел на меня, глаза его сверкнули и губы затряслись. «Je hais ces brigands!»,88 – проскрежетал он мне вполголоса и прошел мимо. Я воротился в казарму, несмотря на то, что четверть часа тому выбежал из нее как полоумный, когда шесть человек здоровых мужиков бросились, все разом, на пьяного татарина Газина усмирять его и стали его бить; били они его нелепо, верблюда можно было убить такими побоями; но знали, что этого Геркулеса трудно убить, а потому били без опаски. Теперь, воротясь, я приметил в конце казармы, на нарах в углу, бесчувственного уже Газина почти без признаков жизни; он лежал прикрытый тулупом, и его все обходили молча: хоть и твердо надеялись, что завтра к утру очнется, «но с таких побоев, не ровен час, пожалуй, что и помрет человек». Я пробрался на свое место, против окна с железной решеткой, и лег навзничь, закинув руки за голову и закрыв глаза. Я любил так лежать: к спящему не пристанут, а меж тем можно мечтать и думать. Но мне не мечталось; сердце билось неспокойно, а в ушах звучали слова М-цкого: «Je hais ces brigands!» Впрочем, что же описывать впечатления; мне и теперь иногда снится это время по ночам, и у меня нет снов мучительнее. Может быть, заметят и то, что до сегодня я почти ни разу не заговаривал печатно о моей жизни в каторге; «Записки же из Мертвого дома» написал, пятнадцать лет назад, от лица вымышленного, от преступника, будто бы убившего свою жену. Кстати прибавлю как подробность, что с тех пор про меня очень многие думают и утверждают даже и теперь, что я сослан был за убийство жены моей.
Мало-помалу я и впрямь забылся и неприметно погрузился в воспоминания. Во все мои четыре года каторги я вспоминал беспрерывно все мое прошедшее и, кажется, в воспоминаниях пережил всю мою прежнюю жизнь снова. Эти воспоминания вставали сами, я редко вызывал их по своей воле. Начиналось с какой-нибудь точки, черты иногда неприметной, и потом мало-помалу вырастало в цельную картину, в какое-нибудь сильное и цельное впечатление. Я анализировал эти впечатления, придавал новые черты уже давно прожитому и, главное, поправлял его, поправлял беспрерывно, в этом состояла вся забава моя. На этот раз мне вдруг припомнилось почему-то одно незаметное мгновение из моего первого детства, когда мне было всего девять лет от роду, – мгновенье, казалось бы, мною совершенно забытое; но я особенно любил тогда воспоминания из самого первого моего детства. Мне припомнился август месяц в нашей деревне: день сухой и ясный, но несколько холодный и ветреный; лето на исходе, и скоро надо ехать в Москву опять скучать всю зиму за французскими уроками, и мне так жалко покидать деревню. Я прошел за гумна и, спустившись в овраг, поднялся в Лоск – так назывался у нас густой кустарник по ту сторону оврага до самой рощи. И вот я забился гуще в кусты и слышу, как недалеко, шагах в тридцати, на поляне, одиноко пашет мужик. Я знаю, что он пашет круто в гору и лошадь идет трудно, и до меня изредка долетает его окрик: «Ну-ну!» Я почти всех наших мужиков знаю, но не знаю, который это теперь пашет, да мне и все равно, я весь погружен в мое дело, я тоже занят: я выламываю себе ореховый хлыст, чтоб стегать им лягушек; хлысты из орешника так красивы и так непрочны, куда против березовых. Занимают меня тоже букашки и жучки, я их сбираю, есть очень нарядные; люблю я тоже маленьких, проворных, красно-желтых ящериц, с черными пятнышками, но змеек боюсь. Впрочем, змейки попадаются гораздо реже ящериц. Грибов тут мало; за грибами надо идти в березняк, и я собираюсь отправиться. И ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев. И теперь даже, когда я пишу это, мне так и послышался запах нашего деревенского березняка: впечатления эти остаются на всю жизнь. Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит!» Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика.
Это был наш мужик Марей. Не знаю, есть ли такое имя, но его все звали Мареем, – мужик лет пятидесяти, плотный, довольно рослый, с сильною проседью в темно-русой окладистой бороде. Я знал его, но до того никогда почти не случалось мне заговорить с ним. Он даже остановил кобыленку, заслышав крик мой, и когда я, разбежавшись, уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав, то он разглядел мой испуг.
– Волк бежит! – прокричал я, задыхаясь.
Он вскинул голову и невольно огляделся кругом, на мгновенье почти мне поверив.
– Где волк?
– Закричал… Кто-то закричал сейчас: «Волк бежит»… – пролепетал я.
– Что ты, что ты, какой волк, померещилось; вишь! Какому тут волку быть! – бормотал он, ободряя меня.
Но я весь трясся и еще крепче уцепился за его зипун и, должно быть, был очень бледен. Он смотрел на меня с беспокойною улыбкою, видимо боясь и тревожась за меня.
– Ишь ведь испужался, ай-ай! – качал он головой. – Полно, родный. Ишь малец, ай!
Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.
– Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись.
Но я не крестился; углы губ моих вздрагивали, и, кажется, это особенно его поразило. Он протянул тихонько свой толстый, с черным ногтем, запачканный в земле палец и тихонько дотронулся до вспрыгивавших моих губ.
– Ишь ведь, ай, – улыбнулся он мне какою-то материнскою и длинною улыбкой, – господи, да что это, ишь ведь, ай, ай!
Я понял наконец, что волка нет и что мне крик: «Волк бежит» – померещился. Крик был, впрочем, такой ясный и отчетливый, но такие крики (не об одних волках) мне уже раз или два и прежде мерещились, и я знал про то. (Потом, с детством, эти галлюсинации прошли.)
– Ну, я пойду, – сказал я, вопросительно и робко смотря на него.
– Ну и ступай, а я те вослед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! – прибавил он, все так же матерински мне улыбаясь, – ну, Христос с тобой, ну ступай. – И он перекрестил меня рукой и сам перекрестился.
Я пошел, оглядываясь назад почти каждые десять шагов. Марей, пока я шел, все стоял с своей кобыленкой и смотрел мне вслед, каждый раз кивая мне головой, когда я оглядывался. Мне, признаться, было немножко перед ним стыдно, что я так испугался, но шел я, все еще очень побаиваясь волка, пока не поднялся на косогор оврага, до первой риги; тут испуг соскочил совсем, и вдруг откуда ни возьмись бросилась ко мне наша дворовая собака Волчок. С Волчком-то я уж вполне ободрился и обернулся в последний раз к Марею; лица его я уже не мог разглядеть ясно, но чувствовал, что он все точно так же мне ласково улыбается и кивает головой. Я махнул ему рукой, он махнул мне тоже и тронул кобыленку.
– Ну-ну! – послышался опять отдаленный окрик его, и кобыленка потянула опять свою соху.
Все это мне разом припомнилось, не знаю почему, но с удивительною точностью в подробностях. Я вдруг очнулся и присел на нарах и, помню, еще застал на лице моем тихую улыбку воспоминания. С минуту еще я продолжал припоминать.
Я тогда, придя домой от Марея, никому не рассказал о моем «приключении». Да и какое это было приключение? Да и об Марее я тогда очень скоро забыл. Встречаясь с ним потом изредка, я никогда даже с ним не заговаривал, не только про волка, да и ни об чем, и вдруг теперь, двадцать лет спустя, в Сибири, припомнил всю эту встречу с такою ясностью, до самой последней черты. Значит, залегла же она в душе моей неприметно, сама собой и без воли моей, и вдруг припомнилась тогда, когда было надо; припомнилась эта нежная, материнская улыбка бедного крепостного мужика, его кресты, его покачиванье головой: «Ишь ведь, испужался, малец!» И особенно этот толстый его, запачканный в земле палец, которым он тихо и с робкою нежностью прикоснулся к вздрагивавшим губам моим. Конечно, всякий бы ободрил ребенка, но тут в этой уединенной встрече случилось как бы что-то совсем другое, и если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок; никто бы не узнал, как он ласкал меня, и не наградил за то. Любил он, что ли, так уж очень маленьких детей? Такие бывают. Встреча была уединенная, в пустом поле, и только Бог, может, видел сверху, каким глубоким и просвещенным человеческим чувством и какою тонкою, почти женственною нежностью может быть наполнено сердце иного грубого, зверски невежественного крепостного русского мужика, еще и не ждавшего, не гадавшего тогда о своей свободе. Скажите, не это ли разумел Константин Аксаков, говоря про высокое образование народа нашего?
И вот, когда я сошел с нар и огляделся кругом, помню, я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем. Я пошел, вглядываясь в встречавшиеся лица. Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей: ведь я же не могу заглянуть в его сердце. Встретил я в тот же вечер еще раз М-цкого. Несчастный! У него-то уж не могло быть воспоминаний ни об каких Мареях и никакого другого взгляда на этих людей, кроме «Je hais ces brigands!». Нет, эти поляки вынесли тогда более нашего!